Исихазм и церковная культура. С

Философский анализ феномена «исихазма»

Какую же роль феномен исихазма может сыграть для философии? И прежде всего: не будет ли всякая связь с ним уже заведомо означать отказ философии от некоторых своих необходимых качеств, от своего характера полностью автономной, саморазвивающейся мысли? Подобное утверждают весьма часто относительно связей философии с религией. Но огуль-ное утверждение некорректно; как содержание религиозной сферы, так и формы его взаимодействия с философией очень многообразны. Нетрудно увидеть, в частности, что такие формы религиозного, как догматическое богословие, спеку-лятивная мистика и духовная практика, стоят в очень разном отношении к философской мысли. Плодотворная роль мистики для философского развития -- классический факт истории философии, имеющий множество примеров. Самые крупные из них -- влияние орфического и пифагорейского мистицизма на пла-тонизм и неоплатонизм, а также связь классического немецкого идеализма с мистикой Экхарта, Беме и их последователей. При этом, однако, в большинстве известных примеров имело место взаимодействие спекулятивной мистики с иде-алистической философией, учениями из традиции европейской метафизики. Сегодня этот тип философии уже принадлежит истории, и современная мысль избрала линию преодоления метафизики. Но существует и другое сочетание типов религиозного и философского содержания, при котором взаимодействие их может быть не искажающим и сковывающим, а конструктивным и плодотвор-ным для философии. Рассмотрим соотношение между сферой религиозной -- в частности, мистической -- практики и феноменологической философией.

Религиозное содержание выступает здесь как определенная область опыта, не имеющая никакой встроенной герменевтики: не задающая априорных правил и установок своего описания и толкования. Здесь есть разнообразные феномены сознания, феномены человеческой деятельности, и философия может делать их предметом наблюдения и дескрипции. И как, скажем, у позднего Хайдеггера делаются предметом философии феномен техники, вещь, произведение искусст-ва,-- так же может стать предметом философии исихазм: феномен и опыт человека в подвиге. Конечно, эти феномен и опыт принадлежат граничным, предельным областям антропологической реальности. Поэтому они могут потребовать от философии специального подхода, но поэтому же они могут оказаться и более продуктивны для нее: как, скажем, по Ясперсу, важнейшие свойства человеческой природы раскрываются в пограничных ситуациях.

Следующий элемент контекста -- богословие. Как ясно уже, намечаемая философия должна занять в отношении его совсем иную позицию, нежели в отно-шении живого опыта подвига. В отличие от второго, в первом как раз и присутствует своя «встроенная герменевтика». Она может быть очень разной в разных школах и направлениях, однако всегда богословие -- теоретический, концептуализированный дискурс, полностью или в значительной мере альтернативный по отношению к философскому дискурсу: ибо он обладает заведомо иной организацией, «грам-матикой», включая целый ряд правил, понятий и положений, чужеродных в фило-софском дискурсе. Поэтому, в отличие от стимулирующего соседства духовной практики, соседство богословия обоюдоострая вещь, не только обещающая, но и опасная для философии (чему множество иллюстраций в русской мысли). Бесспорно, оно также может быть и бывает стимулирующим. Так, Гадамер пишет: «Когда Мартин Хайдеггер был приглашен в Марбург в 1923 г., его мысль пришла в плодот-ворный, напряженный контакт с современной протестантской теологией, и благодаря этому в 1927 г. появилось его главное произведение «Бытие и время»». Возмож-ность, а иногда и естественность, целесообразность, даже необходимость его учета и привлечения отнюдь не исключена, однако она всегда и непременно предполагает известное дистанцирование и переосмысление.

Но это -- лишь общие методологические замечания. Конкретно же философия, имеющая в поле зрения антропологический опыт исихазма, «исиха-стского человека», не может не иметь соприкосновений -- или, возможно, отталкиваний -- с тем богословием, которое также обращается к этому опыту. Что это за богословие? Прежде всего это православное мистическое богословие -- специфический тип богословия, который стремится быть прямым выражением духовной практики, опыта жизни в Боге. В отличие от обычного «теоретического» или академического богословия, богословие мистическое вплотную сливается со сферой мистикоаскетического опыта, как бы служа его собственной «прямой речью», доставляя ему первичную вербализацию, которая лишь отчасти является систематизацией и концептуализацией. Тексты мистического богословия совме-щают черты аскетических и богословских писаний, а его крупнейшие пред-ставители -- которых во всей истории Православия, собственно, всего два, свв. Максим Исповедник и Григорий Палама (впрочем, следом за ними не должен быть забыт и преп. Симеон Новый Богослов),-- являются в равной мере подвижниками и богословами. Тем самым, метод мистического богословия в известной мере феноменологичен, и философия неизбежно воспроизведет или попросту воспримет отдельные элементы его вербализующего усилия: так, для нее не может не послужить напутствием и ориентиром то открытие Паламы, добытое в едином сопряжении мистического и богословского усилия, что весь Исихазм есть в первую очередь речь об энергии. Однако предметом должен оставаться лишь сам исихазм как феномен, данный в первоисточном корпусе своих практических текстов.

Далее, двигаясь от религиозного контекста к философскому, мы достигаем промежуточной сферы -- русской "религиозной философии». Было сказано, что к обсуждаемым темам подводит внутренняя логика пути русской мысли. Основания для такого утверждения теперь очевидны. С самого своего зарождения у славя-нофилов русская философия включала в свои задания работу национального самоосознания, философское выражение духовного опыта, заключенного в истории, религии, культуре России. Основою и ядром этого духовного опыта было, как отмечал еще Пушкин, "греческое вероисповедание", Православие; а ядром Православия, каким оно воспринималось в России, была, бесспорно, сфера мона-шества и аскезы -- иначе говоря, Исихазм. Так писал Розанов -- как всегда с преувеличением, но и с глубоким чутьем истины: во всем христианстве "Россия прошла лишь узкий путь, взяла лишь одну ниточку: это -- ... заветы Сирийского, Египетского и Афонского пустынножительства". Множество явлений русской жизни -- например, уже упомянутая традиция старчества -- свидетельствуют о том, что в русской духовности, русском складе сознания этой сфере принадлежала какаято особая харизма, особый авторитет, распространявшийся на весь быт и культуру. Исихазм наложил на русское сознание прочный отпечаток, следы кото-рого не исчезли до сего дня. (Пример можно видеть в том, что с освобождением от коммунизма сразу же и настойчиво появилась тема покаяния. Ее появление -- явный след исихастского сознания, для которого покаяние -- единственные врата новой жизни, и только с него может начинаться духовная перемена. Но здесь же видна и вся мера выпадения страны из своей истории: тема оказалась чуждой новой реальности и прошла лишь смутным и искаженным призраком, ненадолго всплывшим из коллективного подсознания.) Поэтому рефлексия исихастской мистики и антропологии всегда и по праву могла считаться частью естественной проблематики русской мысли.

Однако ее история шла иначе. Если у старших славянофилов -- и особенно у Ивана Киреевского -- налицо была обращенность к исихастской традиции, но отнюдь не было еще развитой философии, то на следующем этапе, у Владимира Соловьева, развитая философия появилась, но уже отнюдь не было обращенности к исихазму. В поисках духовных истоков Киреевские ездили в Оптину, Соловьев же уехал в Лондон. При отличном литературном вкусе он явно был человеком дурного мистического вкуса и чутья, и софийные авантюры его гениальной личности сильнейше сказались на пути русской философии. Весь недолгий период ее расцвета, именуемый сегодня русским Религиознофилософским возрож-дением, стоит под знаком Соловьева и его софийной мистики, хотя в это же время в России происходит возрождение Исихазма. Лишь к концу этого периода, перед самым трагическим обрывом, два русла начинают сближаться. Этому содейство-вало конкретное событие в церковной среде: конфликт по поводу имяславия, который привлек внимание многих философов -- Флоренского, Булгакова, Эрна, Лосева. Но труды их на эту тему писались уже тогда, когда философский процесс в России был оборван (и большей частью они только сейчас достигают читателя). К тому же в них еще не обдумывается феномен Исихазма как таковой, но лишь привлекаются начатки паламитского богословия энергий. В диаспоре же исиха-стская традиция изучалась активно и плодотворно, но, как мы говорили, уже не философами, а богословами. В итоге работа философии сегодня вынуждена, по существу, начинаться заново. Но в этом есть не только отрицательная сторона: если бы даже метафизика начала века попробовала войти в исихастский мир, едва ли ее подход удовлетворил бы нас сегодня, в эпоху преодоления метафизики.

Переходя к философскому контексту, мы видим его первым необходимым элементом -- философскую антропологию. Исихастский опыт, который мы жела-ем ввести в поле философского рассмотрения, есть опыт антропологический; мы видим в нем определенный образ человека, модели сознания и деятельности, методы контроля, изменения трансцендирования внутренней реальности челове-ка и т. п. Но как можно и можно ли вообще вводить опыт такого рода в философию? Выше мы говорили, что это позволяет сделать феноменология; но феноменологическая установка отнюдь не должна пониматься как carte blanche для превращения в философские истины любых произвольно выбранных фактов и положений о человеке. На этом пути очень легко уклониться в ущербный род философии, который М. Фуко именует «антропологический сон» и описывает следующим образом: «Всякое эмпирическое познание, касающееся человека, ста-новится полем возможного философствования, в котором должно обнаруживаться обоснование познания, его пределы и границы и наконец сама истина всякой истины... докритический анализ того, что есть человек, становится аналитикой того, что вообще может быть дано человеческому опыту» . Критика Фуко осно-вательна, и надо признать, что критикуемый способ философствования, в самом деле, типичен для современного (и не только современного) антропологизма. И все же на поверку оказывается, что эта критика дезавуирует не всякий и весь антро-пологизм и в некотором определенном направлении оставляет возможность и свободу для философской речи о человеке (хотя сам Фуко и называет это направ-ление «смертью человека»). От «антропологического сна» возможно «пробуж-дение», и путь к нему уже нашел Ницше, установку которого Фуко описывает так: «Охватить антропологическое поле целиком и, отрываясь от него на основе того, что в нем высказывается, обнаружить некую очищенную онтологию или некую коренную мысль о бытии». Первым конкретным способом такого «отрыва» от «антропологического поля, охваченного целиком», была концепция сверхчелове-ка Ницше. Согласно Фуко, могут быть и другие способы, однако в любом случае «отрыв» означает «смерть человека» и полное отбрасывание антропологической установки в философии.

Заметим теперь, что этот последний тезис Фуко зависит целиком от трактовки терминов. Гегель учит, что во всяком отрыве можно найти не только отличное, но и общее с исходной почвой. И новая философская реальность, добываемая путем отрыва от эмпирического и «докритически» рассматриваемого человека,-- но тем не менее, по Фуко, «на основе» него,-- может быть названа не только «смертью человека», но, с тем же правом, и его «воскресением». Отрыв же может рас-сматриваться не только как установка антиантропологизма, но с тем же правом как установка поиска и создания расширенной и обобщенной, онтологически открытой антропологии: метаантропологии. Идея такого антропологического подхода, который осуществил бы «отрыв» от человека, замкнутого в своей наличной природе и эмпирической данности, онтологически пустого,-- и нашел бы путь к некой метаантропологии, также неоднократно высказывалась в нашем веке. Впервые о нем говорил Макс Шелер в своем позднем «Философском миросо-зерцании», где предложил и сам термин «метаантропология». Затем, в богослов-ском дискурсе, идею развивал X. У. фон Бальтазар, который ставил вопрос, «нельзя ли сегодня на место метафизики (т. е. прежней устаревшей картины мира как (а) поставить метаантропологию» , опираясь на личностное и диалогическое видение человека в христианстве. Как видим, разные и даже антагонистичные современные подходы к проблеме человека согласны в главном: будь то в негативном ключе, как Ницше и Фуко, или же в позитивном, как Шелер и Бальтазар, но все говорят о философской смерти замкнутого в себе, онто-логически недвижного человека и о возможности новой жизни в «отрыве» от него, находящем выход в новое онтологическое пространство: пространство метаант-ропологии. Но кардинальные расхождения начинаются дальше, в понимании этого пространства и в оценке возможности и целесообразности сохранять для него антропологическую интерпретацию. Вспоминая популярную антитезу Се-ребряного века, можно сказать, что в пространстве метаантропологии могут открываться богочеловек и человекобог; она может строиться как неоантропология и как антиантропология; может самоопределяться как служанка теологии и как антитеология, а равно и как посттеология. С этою широтой возможностей, метаантропология выдвигается как перспективная тенденция в современной философии. И нам уже ясно, что исихастская практическая антропология энергийного обожения подсказывает философии новый подход и путь в данном направлении. В терминах Фуко этот подход не ограничивается «докритическим анализом» антропологической реальности, ибо он критичен уже в самой своей опытной основе: для философии аскетика есть не что иное, как практическая критика человека, к которой необходимым коррелатом служит критика фило-софская. В терминах Шелера, этот подход есть вид метаантропологии, и в главных своих чертах он своеобычен и не повторяет других. Акцентируя актуаль-ный характер трансцендирования человеческой природы в обожении, он пред-ставляет собой наиболее радикальный «отрыв» от наличного, «ветхого» человека.

Вопросы культурологии и философии

ИСИХАЗМ В ВОСТОЧНОСЛАВЯНСКОЙ КУЛЬТУРЕ

М. Н. Громов

Работа выполнена при поддержке РГНФ, грант № 08-03-00238а

Исихазм стал проникать на Русь при обрусевшем греке митрополите Фео-гносте (1328-1353). Благотворный духовный импульс, полученный из Византии и бывший одним из последних её даров, оплодотворил отечественную культуру XIV-XV вв. и способствовал непревзойдённому её расцвету1. Именно тогда распространяются Corpus areopagiticum, «Диоптра» Филиппа Монотропа, «Источник знания» Иоанна Дамаскина и ряд других фундаментальных творений богословско-философской мысли. Именно тогда творят Феофан Грек, Андрей Рублёв, Епифа-ний Премудрый, митрополит Киприан, Пахомий Логофет, персонифицирующие, с одной стороны, высокий взлёт древнерусской культуры и, с другой, её неразрывную связь с греко-славянским православным ареалом, составлявшим, по выражению Д. Оболенского, своего рода содружество (Commonwealth)2 или, говоря словами Р. Пиккио, с особым регионом Slavia orthodoxa, находившимся под сильной интеллектуальной эманацией Византии3.

Для исихазма характерен не уход от реальной действительности, как иногда полагают его критики, а решение актуальных смысложизненных проблем эпохи «с точки зрения вечности»4, когда не изменчивая эмпирика мира сего, а незыблемые ценности играют основную ориентирующую роль. Главная интенция исихазма, определяющая его суть, состоит в органичном сопряжении феноменально переживаемой реальности с новым пониманием, новым прочтением, новой интерпретацией святоотеческого наследия, хранящего нетленную ноуменальную сущность.

Если говорить шире, касаясь типологии возникновения новых явлений культуры, то, как правило, энергичный прорыв вперёд предполагает для сбалансированности поиск надежной опоры в прошлом опыте, причём формы взаимодействия с ним могут быть самыми разными (от апологетики до полемики), но всегда это - открывающая потенциальные возможности «диалогическая ситуация» в рамках единой культурной ойкумены, всеохватывающего пространства «семи-осферы» (Ю. Лотман)5.

Главный же пафос исихазма состоит в новой аксиологической установке позднего Средневековья, когда в противоборстве с Ренессансом и вместе с тем под влиянием проторенессансных и собственно ренессансных идей происходит своеобразная реабилитация тварного, вещественного, плотского начала путём просветления, одухотворения, возвышения его Фаворским светом Божественной энергии. Если для раннехристианских авторов, равно как и для просветителей неофитского толка у последовательно принимавших крещение народов, типична и оправданна суровая антипаганистская проповедь с резким неприятием любого

культа плоти, то после нескольких столетий утверждения христианского примата духа возникла необходимость корректировки прежней позиции.

Тело человека начинает восприниматься не как темница души и препятствие к её спасению, но как светлая горница, прекрасное обиталище, подлинный храм души, который нужно очистить от нечистот страстей и дурных помыслов, наполнить Святым Духом, под действием которого будут гармонизированы телесное и духовное начала. Давняя мечта о гармоничной личности, выраженная, в частности, у Платона в диалоге «Федр», где душа представлена в виде несущейся колесницы, управляемой возничим - разумом, который сдерживает коня страсти и коня воли6, реализуется в практике исихазма. На это, собственно, и направлена утончённая медитация паламистов, этому же служит и знаменитый «Устав» преподобного Нила Сорского, цель иноческих устремлений которого - «не умерщвление плоти, а внутреннее, нравственное самосовершенствование»7, но, разумеется, не в утилитарно-светском, а возвышенно-духовном понимании восхождения от земного к горнему. Крупнейший русский исихаст творчески применил к отечественной монашеской практике учение св. Иоанна Лествичника к^тца^, где рассмотрены 6 стадий становления аффектов (опущена ла^л - борьба)8.

Применительно к монашеской практике Нил Сорский указывает, ссылаясь на Исихия Иерусалимского, четыре противоборства страстям:

1. «Прилоги блюсти» (отсечение ранних впечатлений, «новоявленно в сердце вносимых и уму объявляющихся», на самом начальном этапе).

2. «Сердце имети глубоче, молчаше от всякого помысла и молитися» (внутренняя сосредоточенность духа, не допускающего внешнего воздействия и пребывающего в молитвенной сосредоточенности).

3. «Господа Иисуса Христа на помощь призывати» (повторение защитительных молитв, в особенности Иисусовой).

4. «Память смертную имети» (размышление о быстротечности земного бытия и стоящей за его порогом вечности)9. Заметим, что именно на таких традициях святоотеческой и древнерусской мысли сложилась позднее кардиогносия Памфила Юркевича и вторящего ему уже в наше время антропологическое учение епископа Луки Войно-Ясенецкого, а также в известной мере творчество Григория Сковороды и, несомненно, «Добротолюбие» Паисия Величковского.

В соответствии с исихастской практикой Нил даёт, как бы сейчас выразились, психотерапевтические советы: «держати дыхание», «молчати», «воздыхати», от рассеянного пребывания в миру переходить к предельной концентрации сознания и внутренней самоуглублённости. Этому способствуют и традиционные для православия аскетические рекомендации: «аще кто тело здраво имать, утомляти подобает его постом и бдением и деланием трудным, аще поклоны или рукоделие с трудом подобает творити», ибо безделие и пресыщение являются источником многих пороков10. В пятой главе преподобный рассматривает учение св. Нила Синайского о восьми пороках, порождаемых дурными страстями: чревоугодии, блуде, сребролюбии, гневе, печали, унынии, тщеславии, гордости. Восьми порочным страстям следует противопоставить восемь добродетелей: пост, целомудрие, не-стяжательство, милосердие, веру, терпение, скромность, смирение. Сочинение «О

восьми помыслах» Синаита было весьма популярно на Руси, оно встречается во многих нравственно-аскетических сборниках. Сама же пятая глава русского пала-миста близка к творению «De coenobiorum institutis» Иоанна Кассиана Римлянина, основателя монашества в Галлии IV-V вв., которого также волновали вопросы подвижнического жития.

Идея синергического преобразования тварного мира проступает не только в вербальных источниках, но также в иконописи, мелкой пластике, архитектуре - во всём контексте культуры. В иконе «Преображение» Андрея Рублёва из иконостаса Благовещенского собора Московского Кремля традиционный сюжет наполняется новым содержанием. Расположенные внизу композиции фигуры апостолов предстают самоуглублёнными, сосредоточенными, «созерцающими свет внутри себя»; идущее от Христа фаворское сияние пронизывает всю картину, вместо резкого контраста духа и материи проступает просветлённый образ светлой, одухотворённой, воздушной плоти, гармонии небесного и земного11.

Жизнеутверждающее настроение Рублёва продолжено в творчестве его последователей, особо мажорного звучания оно достигает у Дионисия, создавшего великолепные фрески в соборе Рождества Богородицы Ферапонтова монастыря в Вологодском крае12. На севере Руси, где в пустынном безмолвии полуночной природы душа открытее к простёртым небесам, основывается немало обителей во имя Преображения Господня: на Валааме, на Соловках, на Кубенском озере.

Заметим, что подобное оптимистическое видение мира необходимо соотносить с контрастным фоном суровых исторических реалий и непростой идейной ситуацией минувших столетий. Во второй половине XV в. по всей Европе нарастали эсхатологические настроения ожидания конца света, ибо истекала, по библейскому летоисчислению, последняя седьмая тысяча лет в 1492 г. В XVI в. после полемики нестяжателей, сторонников преподобного Нила Сорского, и иосифлян, последователей преподобного Иосифа Волоцкого, возобладало государственно-централизаторское направление, сложилась доктрина «Москва - Третий Рим», которая несла в себе идею устроения сильного земного царства в духе общеевропейской концепции Roma aeterna13. Эта доктрина не совпадала по ряду параметров со сложившимся идеалом Святой Руси, что приводило к драматическим коллизиям в отечественной истории со времён Средневековья до наших дней14.

Не следует, однако, противопоставлять нестяжательскую и иосифлянскую традиции, чем грешила либеральная дореволюционная и особенно советская историография, всюду искавшая непримиримость классовой борьбы. Оба монашеских течения развивали разные стороны наследия преподобного Сергия Радонежского, в котором достойно сочетались умное делание исихастов и активное социальное функционирование монастырей. Стране были нужны и малые скиты, и процветающие обширные обители, равно как ей были нужны и уединившиеся, вплоть до затвора, отшельники, и энергично действующие в миру пастыри Церкви.

Исихазм и линия преподобного Нила Сорского нашли своё продолжение в русском старчестве, деятельности Тихона Задонского, Феофана Затворника и многих других святых подвижников, из коих особо следует сказать о преподобном Серафиме Саровском, совершавшем отшельнический подвиг во имя спасения

России от надвигавшихся на неё бед и потрясений. Ныне, в условиях духовного возрождения Отечества, вновь пробуждается интерес и потребность в глубинных истоках; оживляются искания неопатристического, неоисихастского, неостарче-ского толка. Показательно, что почти погибшая, но теперь широко развивающаяся неорусская иконопись берёт за образцы лучшие творения высокого отечественного Средневековья Х1У-ХУ вв., следуя, таким образом, имманентно заложенной в них исихастской традиции.

Интерес, проявляемый к древнерусскому паламизму, не случаен, ибо он стал не просто одним из влиятельных духовных течений, но сущностно совпал с национальным менталитетом в сокровенных основах и действенно способствовал его творческому подъёму. Однако изучение исихазма связано с рядом серьёзных методологических вопросов, в том числе с проблемой разнообразия сохранившихся свидетельств и необходимости их целостной, взаимоувязанной, синхронизированной интерпретации.

Имеющиеся источники можно условно разделить на вербальные (жития, грамоты, послания, летописи), невербальные (произведения искусства и архитектуры), комбинированные (иллюминированные рукописи, иконы и фрески с текстами, певческое искусство); они нуждаются не только в изолированном их рассмотрении с позиций исторической, филологической, искусствоведческой, богословской, философской и иных наук, но и в качественно новой трактовке с помощью новейших методов комплексного источниковедения, интеграционного синтеза аналитически полученных компонентов, всеохватывающего семиотического подхода, когда в качестве содержательных знаков-символов исследуются все без исключения элементы культуры.

Подобные попытки предпринимаются в ряде направлений современной семиотики, например, иконологии15, один из видных представителей которой Э. Па-нофски выдвинул тезис о «конденсации в отдельном произведении», принимаемом за микрокосм всего макрокосма породившей его культуры, и предложил оригинальную идею об архитектурной готике как «каменной схоластике», что явилось не внешне эффектной красивой фразой, а продуманным утверждением о единстве воплощений в разнообразии памятников культуры сущности средневекового мировоззрения16.

В русле семиотических исследований на Западе вышло немало книг, посвящённых семантике архитектуры17. Есть несколько публикаций на эту и близкие к ней темы в отечественной литературе18. Высказанная ещё Соссюром мысль о близости архитектурного и естественного языков и сформулированная Леви-Строссом концепция единого семантического анализа явлений культуры продолжают оставаться плодотворными посылками для современных исследований. По мнению Э. Роджерса, «архитектура есть закрепление времени - эпохи в пространстве», она «преобразует преходящее в вечное»19. «Высшим продуктом человеческого духа» именует произведения зодчества Ф. Л. Райт: «В них живут его сокровенные мысли, здесь его философия, истинная или ложная»20.

Организуя пространство средствами архитектуры, человек не только создаёт утилитарную среду обитания (что, к сожалению, превалирует в современном строительстве, особенно массовом), но воплощает своё видение мира, свои представления о красоте, свою мечту о гармоничном бытии. Это особенно глубоко осознаётся в развитых цивилизациях. Как «модель космоса» понималось жилище человека в традиционной индийской архитектуре21. Столь же философична и китайская архитектура. Строившийся под знаком «ян» дом воспринимался мироор-ганизующим символом, в расширительном смысле понимавшимся как улица, селение, город, страна, вся поднебесная империя; ему противостоит существующее

под знаком «инь» неорганизованное пространство. И у древних славян имелась своя укоренившаяся символическая семантика дома, стен, очага, ложа, открытых в мир дверей и окон, до сих пор глубоко сидящая в нашем сознании23.

Возникая друг за другом в рамках разных стилей, далеко разведённые во времени и пространстве, творения архитектуры различных эпох представляют собой уникальные свидетельства мировосприятия и миросозидания сменяющих друг друга человеческих поколений. «Статичное, гармонично-пластическое пространство Древней Греции, мистериальное, вертикально-иерархическое пространство средних веков, геометрически-оптическое пространство Ренессанса, театральнодраматическое пространство барокко, рационализированное, динамическое пространство современной архитектуры»24 явственно отражают те «эстетические формации» (А. Флакер), которые выступают ступенями общего развития человечества.

Выступающая в роли «каменной летописи» архитектура имеет ценную особенность, а именно - объективность информации, заключённой в её творениях. В ней проявляются «чистые, нефальсифицированные тенденции времени»25, но с учётом того, что сам процесс отражения эпохи носит сложный, неоднозначный характер. Если памятники письменности можно убрать в архивы, книги - в библиотеки, произведения искусства - в музеи, и всё это при желании замалчивать или тенденциозно интерпретировать, то творения архитектуры невозможно убрать с улиц и площадей, как невозможно в конечном счете дать им превратное истолкование, хотя, конечно, им можно нанести значительный ущерб путём сноса, искажений, предвзятых оценок.

Следует подчеркнуть феномен синтеза искусства, возникающий на основе архитектурного творчества. В этом отношении архитектура близка философии, скрепляющей все формы познания мира, по своей основополагающей, интерпретирующей функции. Вместе с тем зодчество обладает таким качеством, как инерционность, ибо для своего воплощения архитектурные идеи требуют порой довольно значительных затрат времени, средств, материалов. В этом отношении литература, особенно публицистика или поэзия, может гораздо быстрее реагировать на меняющуюся ситуацию.

В У11-1Х вв. в Византии вместо первоначальных базиликанских храмов складывается более отвечавший потребностям культа крестово-купольный тип церковного здания. Крестово-купольный храм, помимо чисто конструкционного решения, имеет глубокий мировоззренческий смысл. В нём выразилось представ-

ление о мироздании, соединявшее под знаком креста образ четвероугольной земной тверди, уподобленной Ноеву ковчегу, и купольного небесного свода, как это описывается у Козьмы Индикоплова в «Христианской топографии» вслед за Климентом Александрийским26. В тот период православный храм всё более воспринимается как выраженная пластическими средствами, открытая для людей, включающая их в себя посредством храмового действа модель мироздания27. Храм как мир, храм как космос, храм как социум стал промежуточным звеном между человеком - «микрокосмом» и мирозданием - «макрокосмом». Он явился скрепляющей частью онтологической триады («мезокосмом»).

Не только мир, природный и социальный, но и человеческая история демонстрировалась перед входящими в храм людьми в образах праотцов, библейских пророков, античных мыслителей, в сюжетах человечества от прошлого к будущему. Из-под главного купола, бывшего вместе с подкупольным пространством центром всей композиции, взирал строгий лик Пантократора, на восточной алтарной стене притягивало внимание мозаичное или живописное изображение таинства евхаристии, перед выходом из храма глаз останавливался на впечатляющей фреске грядущего Страшного суда. Сам цикл дневного, недельного и годового богослужения постоянно воспроизводил основные парадигмы христианского мировосприятия. Всю жизнь, с юных восприимчивых лет до умудрённой опытом старости, проникался человек видением мира через образ храма и совершающегося в нём действа.

И неизменно перед взором стоящего в храме человека представал иконостас, развившийся в древнерусском искусстве от небольшой алтарной преграды византийских храмов до величественного, достигающего семи-, девяти- и даже более ярусного сооружения. Классическим считался пятиярусный. В нём сверху вниз выстраивались ряды праотеческого, пророческого, праздничного, деисусного и местного чинов, последовательно воспроизводящие философски осмысленную мировую историю в её христианском понимании. С визуально и пространственно удалённых верхних рядов, будто сквозь дымку времени, проступают лики праотцов и пророков. В наиболее хорошо обозреваемом, приподнятом над толпой деи-сусном ряде выражена центральная идея: моление Спасу, восседающему в образе грозного судии всех дел и помышлений людских, от лица Богородицы, Иоанна Предтечи, архангелов Михаила, Гавриила и наиболее почитаемых избранных святых. В самом низу находится местный ряд, составленный из икон, тесно связанных с самим храмом, с историей города или села, с тем, что является частью жизни обитателей данной местности. «Весь человеческий род» был представлен здесь «в конкретно-узнаваемых образах»28.

Антитезы мирового и местного, общечеловеческого и личностного, горнего и дольнего, святого и грешного, неумолимого и милосердного заставляли трепетать душу, вырываться из тесноты обыденного сознания, проникаться вечностью, думать о возвышенном и стремиться по мере сил к нему. Бывший не только иконописцем, но и мыслителем, в духовно-символической форме выражавшим глубокие философские идеи, Андрей Рублёв, которого считали «всех превосходяща в мудрости зельне», хорошо понимал доминирующее положение иконостаса в ин-

терьере храма и его сильное воздействие на сознание людей. Он творчески развил концепцию этого архитектонического сооружения: «Созданный Рублевым иконостас Успенского собора во Владимире сконцентрировал достижения философско-политической мысли его времени и открыл новую главу в истории иконостаса»29.

К. Онаш считает иконостас «рисованной Summa theologiae Восточной церк-

ви» . Его концепция, история, внутреннее содержание, выраженное в пластической форме, привлекает внимание многих специалистов, в том числе и западных31. Если латинский гений в лице св. Томаса Аквината создал вербально-рациональную «сумму», то православный в лице преп. Андрея Рублёва и многих иных иконописцев сотворил образно-символическую систему, где визуальным способом воплощены основные ценности и парадигмы христианского вероучения. Мистическое богословие восточного христианства нашло в русской иконописи одно из наиболее глубоких своих отражений32.

Среди причин, повлиявших на становление высокого древнерусского иконостаса, несомненно воздействие исихазма. Расцвет иконописи, давняя любовь к дереву как пластическому материалу, который позволяет создавать живописные композиции, легче поднимающиеся вертикально, чем тяжёлый мрамор, желание упорядочить обилие сосредоточенных в храме икон не механически, а в виде продуманной системы, общее стремление духа к горнему привели к созданию подлинной симфонии богословско-философской доктрины, воплощённой средствами религиозного искусства. Исихазм дал творческий импульс, а старые местные традиции работы с деревом позволили создать нечто новое, уникальное, чего не было в Византии.

Заметим, что тенденция упорядочения иконного обилия и разнообразия привела позднее в старообрядчестве к устройству помимо центрального иконостаса дополнительных по боковым стенам, хотя и не в таком полном виде. Также параллельно шёл процесс систематизации фресковой живописи по стенам храма, причём иногда фресковая, а в Новое время - масляная живопись воспроизводила ряды иконостаса, как это можно наблюдать, например, в росписи XVII в. храма Ильи Пророка в Ярославле33.

Не только в иконописи, именуемой «умозрением в красках» (Е. Н. Трубецкой), но также в шитье, произведениях прикладного искусства, мелкой пластики проступает высокая духовность, глубокое содержание, тяготение к символической интерпретации бытия. Многие покрова, плащаницы, пелены, воздухи, хоругви, создававшиеся русскими инокинями и послушницами, представляют уникальные творения сакрального и эстетического содержания. Таковы «голубая плащаница» XV в. из собрания Троице-Сергиевой лавры, «Спас Нерукотворный с предстоящими» XIV в. из собрания Щукина в ГИМе, «Евхаристия с житиями Иоакима, Анны и Богоматери» XV в. из собора Рождества Богородицы в Суздале34.

Одним из лучших собраний лицевого шитья является коллекция Троице-Сергиевой лавры. Среди нескольких покровов, посвящённых основанию обители, обращает на себя внимание самый ранний (около 1424 г.), созданный вскоре после канонизации Сергия с участием его брата Федора, архимандрита Симонова монастыря35. Это лучшее изображение преподобного, часто воспроизводимое в совре-

менной изобразительной литературе, на которое повлияла деятельность Андрея Рублёва. Предполагают, что знаменщик, по рисунку коего осуществлялась вышивка монастырскими мастерицами, был из круга прославленного иконописца.

Из произведений церковного прикладного искусства, имеющих глубокое духовное содержание, можно указать на сионы и иерусалимы, которые являются изображениями храма, скинии, града, сливавшиеся в объёмные, визуально воспринимаемые, обобщённые, сакрализованные модели мироздания36. Можно также привести примеры прекрасных творений и скромных изделий сфрагистики (печати с именными изображениями), мелкой пластики (нательные иконки, кресты, панагии), каменной и деревянной резьбы, литья, ювелирного дела и т. д. - и везде при внимательном изучении обнаруживаются следы мировоззрения, отпечатки высокой духовности, символически зашифрованные по канонам средневековой семантики ключевые образы древнерусского сознания, художественно воплощённые философемы и теологемы37.

При интерпретации памятников прошлого возникает также проблема адекватности оценки. Понимая их безусловную ценность как подлинных источников и максимально бережно к ним относясь, не следует все же их фетишизировать и придавать им абсолютную значимость. Любой вербальный и невербальный источник есть вещественное, материальное, ограниченное средство выражения и передачи заложенного в него при создании сущностного содержания, которое невещественно, нематериально, безгранично. Главное - это идеальные образы и мысли, за которыми стоит высшее духовное творческое начало, а не материальная их оболочка. Потому так важно исследователю через застывшую плоть памятника, часто фрагментарную и искажённую, прорываться к его истинному духовному содержанию, что возможно, говоря словами древнерусских книжников, лишь «очами духовными», а не «телесными»38.

Если автор памятника пытался выразить суть владевших им помыслов с помощью слов, то получалось вербальное средство воплощения, если с помощью иных способов - то невербальное. Например, общечеловеческая идея о тринитар-ности мироздания, рассматриваемая в христианстве как учение о Святой Троице, может быть выражена в словесной форме, в иконе, фреске, в трёхчастной организации храма и храмового действа, разнообразными пластическими средствами, в цвете, в музыке, языком жестов и символов. При этом всё разнообразные формы, средства и способы равноправны в их прикладной функции, ибо они не есть сущность Троицы, но суть её отражения.

Приглядимся, например, к знаменитому изображению Ветхозаветной Троицы кисти Рублёва, на котором три задумчивых ангела ведут безмолвную беседу о смысле бытия. Композиция линий создаёт абрис самого мироздания, сферичность которого обосновывали ещё древние греки. Отсутствие обыденных подробностей придаёт каждой детали значение глубокого символа. Древо - не просто дуб мам-врийский, под которым праотец Авраам угощал явившихся ему трёх странников, а древо жизни, древо познания, крестное древо. Здание над левым ангелом - не только архитектурная кулиса, дом Авраама, но понимание мира как благоустроенного града, крепко стоящего среди хаоса неорганизованного бытия. Гора над

правым ангелом - не просто пейзажный фон, но символ восхождения духа к вершинам познания высших тайн мироздания. Этот образ не менее философичен, чем триада Гегеля или трихотомия Канта. Без всяких слов и категорий он визуальными средствами выражает тринитарную концепцию бытия39. Стремление к пластическому, эстетическому, метафорическому самовыражению является отличительной чертой национального сознания40.

Особо стоит проблема соотношения вербального и невербального аспектов в данной ситуации. Слово ^оуос;, Verbum имеет уникальную функцию универсального средства соединения, закрепления, кодификации и трансляции всей культуры. В этом его сила. Но в слове нельзя выразить бесконечность мироздания, глубинную суть явлений, аромат цветов, мелодию звуков и многое, многое иное, что мы экзистенциально переживаем в потоке жизни и бесконечном разнообразии тварного бытия, не говоря уж об отношении к проявлениям Божественного, высшей формой приобщения к которому является безмолвное его созерцание.

Потому в исихазме вербальное воплощение не является основным, потому так ограничены и скромны письменные источники. Насколько велика деятельность преподобного Сергия Радонежского, настолько она слабо вербализирована. И можно ли передать словами невыразимое состояние души, которая путём утончённой медитации начинает прозревать в созерцании горнего? Это также невозможно, как невозможно передать всю глубину «метафизики света» паламизма, творчески развившего идущую от античности иррациональную и трудно вербали-зируемую традицию41.

Подобное соотношение вербального и невербального характерно не только для православной культуры. При всей интеллектуальной развитости Запада, при массе письменных творений католических и протестантских богословов, при изощрённости понятийного инструментария мы всё же обнаруживаем сходную мысль о пределах человеческого разума и границах слова. Так, святой Бонавенту-ра писал в «Путеводителе души к Богу» (Itinerarium mentis in Deum), сопереживая святому Франциску Ассизскому, поднявшемуся на вершину горы Альверне и приобщившемуся к совершенному созерцанию Бога: «В этом вопросе бессильна природа, не очень многим может помочь усердие, мало что даёт исследование, но много может дать помазание: мало даёт язык, но много - внутренняя радость, мало даёт слово и книга, но все - дар Бога, то есть Святого Духа, мало или ничего дает творение, но все - творящая) сущность, Отец и Сын и Святой Дух»42.

Изложенные выше рассуждения об ограниченности вербального и необходимости его соотнесения с невербальным направлены не на принижение, но на трезвую его оценку. Как «Критика чистого разума» Канта вовсе не свидетельствует об обскурантизме крупнейшего мыслителя, а служит на самом деле просветлению разума, так и объективный подход к слову без слепого ему поклонения должен послужить благому им пользованию, иначе мы рискуем впасть в очередное сотворение кумира, что встречается среди интеллектуалов, фетишизирующих объект своего увлечения. И последняя поправка - речь шла о слове человеческом как универсальном средстве культуры, но не о Слове Божественном, Логосе, Христе как присносущей ипостаси Святой Троицы43.

Завершить же статью хочется словами старцев горы Афонской: «Высшая Истина молчанием да чествуется».

1 Meyendorff I. Byzantium and the Rice of Russia: a Study of Byzantino-Russian Relations in the Fourteen Century. - Cambridge (Mass.), 1981; Хоружий C. C. Исихазм и история // Цивилизации. - М., 1993. - Вып. 2. - С. 172-196.

2 Obolensky D. Bysantium and the Slavs: Collected Studies. - London, 1971.

3 Studia slavica mediaevalia et humanistica Riccardo Picckhio dicata / M.Colucci e.a. curant. -Roma, 1986.

4 Прохоров Г. М. Памятники переводной и русской литературы XIV-XV веков. - Л., 1987.

5 Лотман Ю. М. Проблема византийского влияния на русскую культуру в типологическом освещении // Русь и Византия. - М., 1989. - С. 227-236.

6 Платон. Федр / Пер. А. Н. Егунова. - М., 1989.

7 Архангельский А. С. Нил Сорский и Вассиан Патрикеев. Их литературные труды и идеи в древней Руси. Часть I. - СПб., 1882. - С. 129.

8 Maloney G. Russian Hesyhasm. The Spirituality of Nil Sorsky. - Paris, 1973; Преподобные Нил Сорский и Иннокентий Комельский. Сочинения / Изд. подг. Г. М. Прохоров. - СПб., 2008.

9 Боровкова-Майкова М. С. Нила Сорского Преданьи и Устав. - СПб., 1912. - С. 33.

10 Там же. - С. 37.

11 Плугин В. А. Мировоззрение Андрея Рублева. (Некоторые проблемы). Древнерусская живопись как исторический источник. - М., 1974. - С. 58-59.

12 Данилова Е. И. Фрески Ферапонтова монастыря. - М., 1970.

13 Roma aeterna. - Leiden, 1972; Кудрявцев М. П. Москва - третий Рим. - М., 1994.

14 Громов М. Н. Вечные ценности русской культуры: к интерпретации отечественной философии // Вопросы философии. - 1994. - № 1. - С. 54-61.

15 Mitchel W. /.Th. Iconology: Image, Text, Ideology. - Chicago, 1986.

16 Panofsky E. Die Perspective als symbolische Form // Aufsatre zunmdfragen der Kunstwissenschaft. - Berlin, 1961. - S. 111-115.

17 См.: Koenig G. K. Analisi del linguaggio architettonico. - Firenze, 1964; Norberg-Shulz C. Existence, Space and Architecture. - Oslo, 1971; Weber O., Zimmerman G. Probleme der archi-tectonischen Gestaltung unter semiotisch-psychlogischen Aspekt. - Berlin, 1980; Bouyer L. Ar-chitettura e liturgia. - Magnano, 1994; etc.

18 Успенский Б. А. Поэтика композиции. - М., 1970; Маркузон В. Семантика и развитие языка архитектуры // Архитектурная композиция: Современные проблемы. - М., 1970.

С. 44-49; Страутманис И. А. Информативно-эмоциональный потенциал архитектуры.

М., 1985; Артемьева Е. Ю. Семантические аспекты изучения памятников культуры // Памятниковедение: Теория, методология практика. - М., 1986. - С. 62-75; Вагнер Г. К. Искусство мыслить в камне. - М., 1990 и др.

19 Мастера архитектуры об архитектуре: Зарубежная архитектура, конец XIX-XX в. - М., 1972. - С. 456.

20 Райт Ф. Л. Будущее архитектуры / Пер. с англ. - М., 1960. - С. 52.

21 Вистара. Архитектура Индии: Каталог выставки под ред. К. Кагала. - Бомбей, 1987. - С. 8.

22 Завадская Е. В. Художественный образ утопической мысли // Китайские социальные утопии. - М., 1987. - С. 163.

23 Байбурин А. К. Жилище в обрядах и представлениях восточных славян. - М., 1983.

24 Мурина Е. Б. Проблемы синтеза пространственных искусств. - М., 1982. - С. 89-90; Flaker A. Stilske farmacije. - Zagreb, 1976.

25 Гидион 3. Пространство, время, архитектура / Пер. с нем. - М., 1973.

26 Wolska W. La Topographie chretienne de Cosmas Indicopleustes: Theologie et science en VI siecle. - Paris, 1962. - P. 116-117.

27 Флоренский П. A. Храмовое действо как синтез искусств // Маковец. - 1922. - № 2.

28 Толстая Т. В. Местный ряд иконостаса Успенского собора в конце XV - начале XVI века // Успенский собор Московского Кремля: Материалы и исследования. - М., 1985. - С. 122.

29 Плугин В. A. Мировоззрение Андрея Рублева (Некоторые проблемы): Древнерусская живопись как исторический источник. - М., 1974. - С. 127.

30 Medieval Russian Culture / Ed. by H. Birnbaum and M. S. Flier. - Berkley, 1984. - P. 186.

31 Chatzidakis M. Ikonostas // Reallexikon zur byzantinischen Kunst. - Stuttgart, 1966. - Bd. 3. -

32 Успенский Л. A. Богословие иконы Русской Православной церкви. - Париж, 1989.

33 Брюсова В. Д. Фрески Ярославля XVII - начала XVIII века. - М., 1983. - С. 70-89.

35 Троице-Сергиева лавра. Художественные памятники. - М., 1968. - С. 119.

36 Стерлигова И. A. Иерусалимы как литургические сосуды в Древней Руси // Иерусалим в русской культуре. - М., 1994. - С. 46-62.

37 Вагнер Г. К. От символа к реальности. Развитие пластического образа в русском искусстве XIV - XV вв. - М., 1980.

38 Gromov M. N. Medieval Natural Philosophy in Russia: Some Aspects // Miscellanea Mediae-valia. - Bd. 21/1. - Berlin; New York, 1991. - P. 365.

39 Лазарев В. H. Русская средневековая живопись. - М., 1970.

40 Бычков В. В. Русская средневековая эстетика XI - XVI века. - М., 1992; Spidlik Т. L"idee Russe: une autre vision de l"homme. - Troyes, 1994.

41 Лосев A. Ф. Очерки античного символизма и мифологии. - М., 1993. - С. 894-901.

42 Бонавентура. Путеводитель души к Богу. - М., 1993. - С. 155.

43 Манн У. Божественная простота // Философия религии: альманах. - М., 2007. - С. 150-180.

Бытие человека в наше непростое в духовном отношении время характеризуется, что очевидно, известной экзистенциальной напряженностью. Много говорится о культуре, о религии... При этом невозможно не видеть, что речь ведется, как правило, в аспекте кризиса личности. С особенной остротой встает проблема сохранения человеком своего "Я". Человек же, в условиях отсутствия каких-либо общезначимых ценностных ориентиров и в силу отсутствия преемственности в традиции, вынужден зачастую принимать всю глубину духовной ответственности за свою жизнь наедине с самим собой. Свобода, конечно, - великое благо, но для того чтобы вынести бремя этой свободы нужна особая душевная крепость, которая приобретается лишь через искус личностно-экзистенциальных переживаний. Человек стоит перед выбором... Ныне, в конце двадцатого столетия, он, имея перед собой все многообразие вековой культуры и религиозных путей, пытается, как и раньше, отгадать, как говорил Несмелов, "загадку о человеке", расшифровать эту "криптограмму бытия". От ответа на вопрос о смысле пребывания человека в этом, по словам Лейбница, "лучшем из миров" зависит не только судьба отдельно взятой человеческой личности, но и достаточно хрупкая конструкция всего современного общественного устройства. Но ведь во многом прав был непонятый в свое время одинокий мыслитель Кьеркегор, считавший способность и готовность к выбору отличительным свойством личности. Как же совершить этот жизненно важный выбор? Здесь явно недостаточно одних способностей рассудка. Решение должно быть принято на каком-то более глубинном уровне. И многие мыслители указывают на сердце как орган принятия определяющей модели жизни. В процессе своего существования человек вырабатывает миросозерцание, но оно, возможно не всегда осознанно, коренным образом зависит от внутренних расположений и интуиций личности.

Данная работа посвящена выяснению того, как преломляется эта животрепещущая проблема человеческого духа сквозь призму многовековой духовной традиции Православного Востока, получившей наименование безмолвничества, или исихазма. Традиция эта существовала в христианстве с незапамятных времен, но теоретическое философско-богословское выражение и обоснование получила лишь в XIV веке в полемических произведениях Фессалоникийского архиепископа, одного из образованнейших людей своего времени - св. Григория Паламы. Всякое явление, как известно выносится на яркий свет всеобщего обозрения и осмысления лишь тогда, когда этого требуют неотложные жизненные обстоятельства. Иными словами, переживая внутренний кризис, общество пытается отыскать тот духовный стержень, опираясь на который, оно сможет гармонично развиваться и в дальнейшем.

Именно такая картина наблюдалась в поздневизантийском обществе эпохи Палеологов, когда Империю потрясли так называемые "исихастские споры". Нечто подобное испытывает, в некоторых глубоких чертах, разумеется, и наше современное общество. Подобное притягивается подобным, поэтому в кризисные эпохи всегда возникает повышенный интерес к тому, как люди жили и чувствовали в кризисные эпохи прошлого. В этом, как мне кажется, разгадка того оживленного внимания, которое стал проявлять к феномену исихазма XX век, особенно в последних своих десятилетиях. Ведь тогда Византия сделала определенный выбор и решение это было внутренним выбором множества отдельных личностей. И в этой работе мне хотелось поглубже вникнуть во внутренний мир человека византийской эпохи, понять, какие мотивы и устремления являлись реальной движущей силой личности, сделавшей выбор в пользу исихазма. Естественно, особый интерес представляет антропология проповедников безмолвия. Они, в основном, ведут речь о Боге и в гораздо меньшей степени - собственно о человеке. Однако то, что и как человек говорит о Боге, дает очень ясное понимание того, каким образом он представляет человека, ибо всякий разговор о Боге имеет смысл лишь тогда, когда есть говорящий, то есть, когда имеет место встреча двух личностей - Бога и человека, и последний пытается открыть в общезначимых понятиях свой внутренний экзистенциальный опыт.

Еще один важный аспект этого исследования, который, как мне кажется, не получил еще достаточно полного изучения в литературе, - взаимоотношение исихазма и культуры. Все еще распространено мнение, будто бы дух Средневековья враждебен культуре. И это говорят в отношении Западной Европы. Относительно же Византии зачастую господствует совершенно уничижительная оценка: "темные века", "дух мракобесия" и т.п. причем исихазм, в таком освещении, предстает в качестве квинтэссенции всего реакционного, в роли некоего "душителя культуры".

Более подробно речь об этом будет идти во второй главе данной работы. Сейчас хотелось бы высказать лишь некоторые принципиальные положения. Империя ромеев была высококультурным государством, просуществовавшим в качестве христианской империи более тысячи лет. Государство это испытывало всевозможные потрясения, вело бесконечные войны, было часто раздираемо внутренними противоречиями и междоусобицами, но оно, несмотря ни на что, сохраняло свое единство и как национально-государственный организм, и как культурно-религиозное образование. Но это немыслимо без единой идеологии, опирающейся на культурную однородность населения. Византиец, как мы знаем, был непоколебимо убежден в абсолютном превосходстве его страны над всем остальным миром - варварами. Что же давало ему такую уверенность? В культуре Византии всегда была традиционно высока античная составляющая, но еще важнее была компонента религиозная, а именно - православная, подлинным духовным стержнем которой являлся исихазм.

Был ли исихазм уделом лишь немногих избранников, променявших суету мира на сладостное безмолвие келии? Нет, и еще раз нет! В той или иной степени исихазм был одухотворяющей и реальной силой для широких масс. Ведь в те времена мы практически не встречаем религиозного индифферентизма, что явилось идеалом скорее нашей эпохи.

Империю отличал весьма высокий уровень грамотности, которая базировалась на чтении Священного Писания и греческой классики. Народ, таким образом, реально был приобщен к культуре, в которой, несмотря на извечное противостояние эллинского и христианского начал, исихастская идеология занимала довольно почетное место. При этом учение безмолвничества никоим образом не могло быть навязываемо человеку извне, но каждая личность могла принимать или не принимать эту религиозную практику. Историко-литературный материал эпохи убеждает нас в том, что значительная часть населения Империи исповедовало исихазм в качестве своего идеала. Неважно, что степень личной погруженности каждого человека в эту традицию могла быть весьма и весьма различной. Важно другое, а именно - наличие исихастского идеала в ряду важнейших компонентов византийской культуры. Яркий пример тому в истории - небывалый подъем искусства под влиянием исихазма в эпоху Палеологовского расцвета.

Итак, исихазм оказывал культурное воздействие на уровне широких народных масс. Его влияние простиралось на повседневную жизнь и быт среднего византийца. Очень многие жили и чувствовали, вдохновляясь этим религиозным идеалом. В такой сообразности личного и государственного идеала осуществлялось культурно-религиозное единство Византийской империи. Наша же задача, в связи со всем вышесказанным, проанализировать, насколько возможно, это культурное значение исихазма на материале его учения о человеке. Поместив антропологию безмолвничества в центр нашего исследования, мы руководствовались тем, что ряд тем, характерных для антропологических воззрений исихастов, в значительной степени актуален для современной философской антропологии и философии культуры. В качестве примера можно привести проблему желания, проблему творчества, проблему соотношения разума и сердца в человеческой экзистенции и другие. С.С. Хоружий считает, что: "...древняя традиция способна быть живою и действенной в этом мире, открывая современному мышлению новое понимание человека. Новое для него - однако добытое Православием много веков назад в мистическом опыте священнобезмолвия".

Напоследок нельзя не упомянуть такой важный момент, как культурно-практический аспект исихастского влияния в деле воспитания народа, в целом, и самовоспитания отдельной человеческой личности, в частности. Ведь одно дело некий заданный идеал, другое - повседневные бытовые реалии. Зазор между ними зачастую бывает слишком велик, что может приводить к различным катаклизмам на уровне личности и общества. "Тяжело, неимоверно тяжело, в узкую душу человеческую и ещё более узкое человеческое тело вместить, втиснуть бесконечную, вечную жизнь". Исихасты учили о вовлеченности тела в жизнь духа, о вовлеченности бытовой жизни в религиозную, и, тем самым, способствовали уменьшению этого зазора. Каждому мелкому действию человеческого существования мог быть придан практически-ценностный смысл маленькой ступени в лествице восхождения человека к Богообщению. Таким образом, осуществлялась вся реальная душевно-телесная жизнь личности в лучших ее устремлениях и предоставлялись действенные средства к внутренней борьбе человека с тем, что мешало реализации главных его потенций. Все это входило в плоть и кровь множества поколений, созидавших культуру и государство, что дает нам право считать исихазм одним из главных корней всей византийской культуры.

Наша эпоха испытывает небывалый интерес к исихазму. Особое значение приобретает личностно-экзистенциальное измерение доктрины безмолвничества. Современное внимание к духовно-практическому феномену поздневизантийского исихазма тем более знаменательно, что предшествующие эпохи подходили к нему зачастую поверхностно, не находя, по-видимому, созвучия исихастских проблем своим собственным.

Всякого, кто обращается к истории изучения исихазма в российской науке времён Империи, поражает немногочисленность исследований и неадекватный глубине изучаемого явления стиль их написания. Лишь в середине прошлого века произошло "открытие" исихазма русскими учеными, после чего примитивно-рационалистическое восприятие исихастского опыта стало понемногу сменяться более глубоким проникновением в сущность данного феномена.

Первой из такого рода работ стала магистерская диссертация игумена Модеста (Стрельбицкого), увидевшая свет в 1860г. в Киеве. Публикацией рукописных материалов занимаются выдающиеся русские ученые: еп. Порфирий (Успенский), еп. Арсений (Иващенко) и акад. Ф.И. Успенский. Комплексный подход к исихазму мы можем наблюдать в исследованиях еп. Алексия (Дородницына), А.И. Яцимирского, П.А. Сырку и И.И. Соколова, где учение исихастов анализируется с достаточной основательностью.

За небольшим исключением, русская византологическая и патрологическая наука, равно как и философия и богословие, переместились после 1917 г. за рубеж. И там, в трудах представителей русской диаспоры изучение исихастской традиции получило блестящее классическое выражение. В России вышли работы П.А. Флоренского, А.Ф. Лосева, А.А. Васильева. Русское зарубежье представлено, прежде всего, именами Г.А. Острогорского, монаха Василия (Кривошеина), архим. Киприана (Керна), В.Н. Лосского, прот. И. Мейендорфа, И.М. Концевича. В их трудах мистическая традиция восточного исихазма получила фундаментальное теоретическое осмысление. Были тщательно изучены общефилософский, аскетико-гносеологический, антропологический и культурно-религиозный аспекты доктрины исихазма. Стоит, наверное, согласиться с мнением одного из современных исследователей, что: "это - классика православного богословия нашего века. И одно из главных открытий, главных заветов этой классики - стержневая роль исихазма для всего мира православной духовности".

Советская наука не баловала исихазм своим вниманием. Лишь в 70-х гг. Стали выходить работы И.П. Медведева, посвященные истории исихастских споров. Появляются исследования Г.М. Прохорова, Н.Д. Барабанова и о. И. Экономцева. Большое внимание исихазму уделяет в своих многочисленных трудах по эстетике В.В. Бычков. В 70-е гг. В.В. Бибихиным был выполнен полный русский перевод Триад св. Григория Паламы, изданный лишь в 1995 г. Аналогичная судьба выпала на долю книги С.С. Хоружего "Диптих безмолвия", перу которого принадлежат многие исследования по исихазму. Помимо вышеупомянутых авторов, посвятивших исихазму отдельные исследования, эту тему под различным углом зрения рассматривают в своих трудах такие ученые как: В.М. Лурье, А.Ф. Замалеев, Е.А. Торчинов, Б.В. Марков и многие другие.

Большой интерес представляют работы зарубежных исследователей: Р. Синкевича, А Риго, Г. Манцаридиса, Д. Коффея и других. Подробный обзор исследований, посвященных исихазму содержится в работе Д. Стирнона. В 1984 г. в Фессалонике прошел международный симпозиум в честь св. Григория Паламы, на котором теоретические и практические проблемы поздневизантийского исихазма получили тщательное рассмотрение.

Одним словом, проблемы, связанные с исихазмом весьма обширно разработаны в литературе к настоящему времени, однако, еще очень далеки от степени завершенности, что обусловлено большой глубиной изучаемого духовно-культурного феномена.

Основной целью данной работы является культурно-философское исследование феномена поздневизантийского исихазма в широком культурном контексте того времени соотносительно с актуальными проблемами современной философской антропологии.

Достижение основной цели исследования разворачивается посредством постановки и решения серии следующих задач:

Обзора истории изучения исихазма в литературе, как в дореволюционной, так и современной;

Рассмотрения культуры Византии, в контексте которой имеет место традиция исихазма;

Анализа учения о человеке исихастов и их противников, слагающегося из изучения истории православной антропологии в Византии до XIV в., философско-богословского учения главы исихастов - св. Григория Паламы и, наконец, антропологических воззрений представителей исихазма.

Методологически диссертационное исследование антропологии исихазма в контексте византийской культуры связано с попыткой герменевтической реконструкции и обобщения духовно-теоретического опыта православного исихазма на основании анализа текстов его главных представителей, в первую очередь - св. Григория Паламы, а также всестороннего анализа культурной ситуации исследуемой эпохи и осмысления проблем взаимопроникновения основных идей доктрины исихазма и окружающей его культурно-исторической среды.

Существенную методологическую роль в настоящем исследовании сыграли следующие концептуальные моменты:

Идея исихастов о человеке, как существе, способном к достижению обожения во всей целостности своего психосоматического единства;

Экзистенциальная напряженность антропологических воззрений исихастов;

Глубокая укорененность исихастской традиции в византийской культуре; ее воспитательное значение;

Соотносительность личностно-бытийной ситуации эпохи исихастских споров в Византии XIV в. с современностью.

Новизна работы следует из постановки и решения проблем, связанных с экспликацией антропологических воззрений исихазма в контексте его культурной среды в соотношении с актуальной тематикой современной философской антропологии, что открывает новые перспективы в сфере изучения глубинных экзистенциальных переживаний человеческой личности в их абсолютном и культурологическом аспектах. Кроме того:

Проведены анализ и систематизация классической и современной литературы по истории исихазма;

Осуществлено теоретическое осмысление роли духовной традиции исихазма в процессе развития византийской культуры;

Предпринята философская и культурно-антропологическая реконструкция исихастского учения о человеке;

Указана актуальность и намечены перспективные направления включения святоотеческих представлений о человеке в контекст практических и теоретических проблем современной философской антропологии.

Основными положениями предлагаемого исследования являются следующие:

История изучения исихазма в классической и современной литературе предстает как процесс постижения интеллектуального и мистического опыта представителей этого оригинального богословско-философского направления;

Современная реконструкция исихастских взглядов на человека включает в себя:

Изучение оригинальных творений теоретиков и практиков исихастской традиции на протяжении её тысячелетнего существования;

Сравнительный анализ философско-богословской дискуссии исихастов и их противников;

Восстановление экзистенциального и социокультурного контекста этих взглядов;

Обоснование актуальности исихастских взглядов на человека для современной философской антропологии;

Главными моментами антропологии исихазма представляется:

Концепция о единстве микро- и макрокосмоса, включающая человека в общую картину бытия;

Учение о психофизическом единстве, предполагающее взаимосвязь и взаимодополнительность тела и души в форме представления о сердце как верховном органе личности;

Воззрение на человека как образ и подобие Божие, в рамках которого ставится и решается вопрос о назначении человека и смысла его жизни;

Практика аскезы для достижения теозиса (обожения) как конечного предназначения человеческой личности.

Теоретическая значимость данного исследования связана с его отношением к разряду фундаментальных вопросов религиозной и философской антропологии и теологии и культурологии. Раскрытие антропологической модели поздневизантийского исихазма во всем ее культурологическом значении способствует более глубокому осмыслению поставленных проблем в системе современного философского и богословского знания о человеческой личности. Материалы диссертации могут быть использованы в исследованиях средневековой, а также современной философской антропологии и философии культуры.

Под термином «исихазм» (греч. исихия – безмолвие ) понимают одну из форм монашеской жизни, полностью сосредоточенную на келейном чтении
(= произнесении, «творении») Иисусовой молитвы («Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного»). Цель исихии – соединение (= общение) с Богом, другими словами обожение. Оно достигается особым способом молитвы и выражается в видении Нетварного Божественного света, подобно тому, как его видели апостолы на Фаворской горе во время Преображения Христа.

После византийских споров XIV века, между сторонниками и противниками исихии, под исихазмом также стали понимать учение Восточной Церкви о нетварной природе Божественной благодати и обожении человека, которое догматически оформилось в ходе этих споров.

Специфика византийской ситуации XIV века в области Церкви заключалась в активном выступлении светской рационалистической философии против духовного опыта и богословия Православия.

Представителями интеллектуального направления были преимущественно столичные преподаватели риторики – константинопольские гуманисты, увлеченные античной философией Платона, Аристотеля и др. греческих мыслителей (термин «гуманист» в то время подразумевал человека, занимающегося «гуманистическими штудиями» – изысканиями в области гуманитарных знаний). Евангелие, как и святоотеческие творения, понимались ими в контексте античной мудрости. В конце 30–х гг. XIV века к ним попытался примкнуть, хотя и не был принят, калабрийский монах Варлаам (Калабрия – область Италии ). Однако именно Варлаам, его отрицание православной аскетики, ведущей к обожению, спровоцировало так называемые исихастские споры. Трижды, на константинопольских соборах 1341, 1347 и 1351 гг., Варлаам потерпел неудачу перед защитниками исихии и покинул Византию, возвратившись в Италию. В его лице и лице Никифора Григоры Церковь осудила рационалистическую философию, искажавшую Ее учение.

От имени Церкви в защиту исихии выступил св. Григорий Палама.

Камнем преткновения, разделившим в конечном итоге обе стороны, был вопрос о природе фаворского света. Варлаам и гуманисты считали свет, в котором явился Христос на Фаворе, атмосферным (физическим), тварным явлением, которое только символизировало Божество Христа. Исихасты, напротив утверждали, что фаворский свет – это нетварные Божественные энергии, благодать и в этом смысле Сам Бог. И тот, кто созерцает этот Божественный свет, вступает в общение с Богом, преображается духовно и телесно, сам становясь светом, – Богом по благодати. А т.к. человек является средоточием всей твари («средоточием воедино всего существующего и возглавлением творений Божиих» – св. Григорий Палама ), то его преображение (обожение) влечет за собой преображение живой и «неживой» природы, ее приобщение Богу.



Для критиков исихазма такой связи между Богом и земным человеком не существовало (ибо нет ничего нетварного , что исходило бы от Бога и было бы доступно человеку). Творец и его творение в земном бытии разъединены; обожение, приобщение человека Богу в настоящих условиях невозможно. В будущем же веке человек приобщится Ему умом, тело не будет участвовать в этой радости – так рассуждали они.

Имея возможность влиять не только на умонастроения, но и на искусство, причем, на церковное искусство тоже, византийские гуманисты привнесли свои пристрастия к дохристианской греческой культуре (эллинизму) в сферу иконописания. Именно их влияние способствовало тому, что с конца XIII – начала XIV в. существенно возросло число новых античных заимствований, наложивших свой отпечаток и на стиль и на сюжет иконы. Это проявилось в стремлении художника к оптическому единству изображения, его частей: фигур, архитектурных кулис, скал и т.д., которые теперь связывались в функционально обусловленное целое. Более естественными сделались масштабные соотношения. В пространственных построениях получил отражение привычный зрительный опыт, т.е. законы эмпирической действительности. Это, в свою очередь, предопределило изменение соотношения изображенного и предстоящего: изображение отдельной фигуры или сложной композиции уже не всегда ориентировалось во вне – фронтально – к молящемуся; часто оно разворачивалось как картина, живущая своей собственной жизнью, безотносительно к зрителю, как бы замкнутая внутрь себя, отстраненная, другая реальность. Более мелкими сделались черты лица, выражение утратило строгий характер. Движения и позы фигур обрели динамику, развороты, жестикуляцию. Т.о. обнаружился временной элемент, передача того, что меняется во времени: повествование, эмоциональные психологические реакции и т.п. Традиционная плоскостность сменилась тенденцией к пространственности, глубине. Большую проработку и место получили элементы доличного – природа, архитектура. И т.д.

Те же стремления к подражанию видимому миру – миметическому реализму – проникли в сюжетную сферу. Например, образ Богоматери, кормящей грудью Богомладенца в сцене Рождества Христова, или Богоматерь с Богомладенцем, как бы пытающимся игриво встать у нее на руках, находящимся в подвижной позе («Взыграние»), Распятие, с сильно изогнутой фигурой Спасителя и Богоматерью, падающей у креста в обморок и т.п.

Т.о., образ мыслей противников исихазма содержал отход от традиций церковного искусства, вел к расцерковлению иконописи, ее репаганизации (т.е. возврату к языческим формам искусства ) и превращению в обмирщенную религиозную живопись. Это тот путь, которым пошло церковное искусство на Западе в эпоху Возрождения, и от которого не смогла отказаться католическая церковь до сих пор. Более того, византийский гуманизм, отрицавший опыт обожения в земных условиях, участие тела, шире – материи, в единении с Богом, явно противоречил эсхатологическому откровению канонической иконы, которая показывала человека и тварный космос (наш земной мир в его животном, растительном, вообще природном многообразии) преображенными и соединившимися с Творцом нетварной благодатью. Символический язык церковного образа был для интеллектуалов пуст, бессодержателен и поэтому необязателен, менее предпочтителен по сравнению с античными формами. Если человеческое тело, природа не связаны с Богом и не будут участвовать в блаженстве будущего века (святости), то, по–видимому, совсем не важно как они изображаются в иконе. С другой стороны, т.к. материальный мир (начиная с человеческого тела и заканчивая природными формами), законы его существования, как считали гуманисты, есть как бы зеркало, в котором отражается Сам Творец, а потому, познавая мир, мы познаем Бога, то изображение материального мира в церковном искусстве должно было стремиться к повторению земных реалий.

Совершенно по иному сказалось на иконописи влияние исихазма, проповедь которого широко распространилась благодаря спорам с философами – гуманистами. Церковное искусство положительно восприняло черты духовного опыта, акцентированные исихастским богословием. Ибо святость человека и мира, их единство с Богом и Бога с ними, которую передает образ во всех своих элементах – это как раз та самая реальность, которую защищал исихазм. Богословие последнего нетрудно различить во всех аспектах иконописного канона – в духовном, исполнительском и изобразительном.

Икона создается при постоянном молитвенном делании иконописца. Молитва формирует его духовную жизнь, на определенных ступенях которой, стяжая благодать Святого Духа, человек вступает в со–работничество Богу. В этом со–действии заключается основной и единственный принцип христианского творчества – принцип синергии, необходимо подразумевающий обожение человека (греч. синергия переводится как содействие ). Исхизам отстаивает этот принцип, одновременно утверждаясь на нем. Он также опытно устанавливает молитвенно–аскетические правила, позволяющие личности освободиться от власти греховной природы и наиболее удобно приводящие к синергии. (Сравни: в (русской) Кормчей книге (т.е. Книге Правил ) середины XVI века, в главе «Сказание о иконописцах, каковым быти подобает», есть следующие слова: «Подобает…иконописцем чистым быти, житием духовным жити и благими нравы, смирением же и кротостию украшатися и во всем благое творити.., яко же и древле рече Господь к Моисею, еже Веселейла наполних Духа Божия, сей же Веселеил делатель бысть скинии свидания ветхого закона, кольми же паче подобает нынешняя благодати писавшим образ Христа Бога нашего, и Пречистыя Его Богоматери и святых Его тщатися к восприятию Духа Божия».)

Это духовная составляющая канона.

В исполнительском аспекте учение о Божественных энергиях дает понимание природы и образа проявления той таинственной силы, которая действует в вещественных материалах, употребляемых в иконописании. Через человека благодать Святого Духа преображает и очищает их, и, что важно подчеркнуть, тем самым оправдывает человеческое назначение пастыря вселенной, приводящего «всяческие» (т.е. творение ) к «Творцу и создателю всяческих». Показателен в этом отношении пример св. Алипия Печерского, русского иконописца–монаха конца XI века. Его житие рассказывает случаи, когда св. Алипий лечил недуги, помазуя больных приготовленной для икон краской.

Наконец, и изобразительные приемы иконописи предельно близко соотносятся с исихастским учением о Боге, Его действиях и человеке. Реалии мистической жизни священнобезмолвников определяют символико–смысловой строй образа. Этот строй формирует золото (или аналогичные ему цвета, например. желто–охристый, красный), широко употребимое в иконописи для фона, нимбов, ассиста, реже – пробелов. Золото символически передает нетварный Свет Божества (др. словами, энергию, благодать ), просвещающий и преображающий тварный мир. Все другие элементы иконы соотносятся с тварным миром, принадлежат ему. Но особенность их в том, что показаны они в благодатном взаимодействии с Божественным светом. Итак, золото знаменует ту благодать, которой живится всякая тварь и приобщается Богу. И т.о. тому, что фон образа на языке иконописцев именуется светом, есть реальное духовное оправдание.

В противоположность золоту цвет (цвета) в иконе, как правило, связывается с тварным бытием. Цвета указывают на то, что мир, который они украшают, и его «насельники» показаны в своем высшем состоянии, уже не знающие греха и пребывающие в Боге (Небесном Царстве, – т.е. не в теперешнем – земном, а в новом – безгрешном, обоженном). В обычном (физическом) мире цвет является производным от света солнца (или другого источника), который, соприкасаясь с предметами, «окрашивает» их в различные цвета в зависимости от свойств материи предмета. В духовном мире, который представляет икона, действует нетварный Духовный свет (=благодать Святого Духа). Его источником является Бог, изобразительным символом – золото. Соприкасаясь и пронизывая творение, Божественный свет также «раскрашивает» его, но теперь в зависимости от духовных свойств. Украшение цветом здесь означает преображение. Свет Творца (Его благодать) сначала претворяет (изменяет) духовно–телесный состав человека, и затем через тело святого разливается по всему творению, вовлекая его во всеобщее преображение (обожение).

В духовном смысле, мир, пораженный грехом, стоит погруженный во тьму у грани небытия. Он тьмовиден – черен, в нем нет цвета, т.к. нет света (сравни: ночью цвета неразличимы, исчезают).

С действием неотмирного света благодати, если говорить об изображении в иконе человека, связан не только цвет тела, облачений, но и весь облик святого. Специфические пропорции фигуры, утонченные кисти рук, чуть вытянутый лик, большие глаза, маленький рот, тонкий нос – все это передает опыт обожения, как он переживается духовной и телесной частями человека. Причем изображается этот опыт в строгом соответствии с тем, как его описывают святые. «Если тело, - говорит св. Григорий Палама, - призвано вместе с душой участвовать в неизреченных благах будущего века, оно несомненно должно быть причастно им в меру возможного уже и теперь… ибо и у тела есть опыт постижения вещей божественных, когда душевные силы не умерщвлены, но преображены и освящены». «Духовная радость, приходящая от духа в тело, совсем не искажается от сообщения телу, но изменяет это тело и делает его духовным, потому что тогда оно отсекает скверные похоти плоти, не тянет уже дущу вниз, а возвышается вместе с нею…» (Он же). «Кто очистит свой ум слезами, - пишет св. Григорий Синаит, - душу свою здесь еще, на земле, воскресив Духом, и плоть свою посредством разума сделает светозарным и огненным отображением Божественной красоты, - тот почти становится сожителем ангелов… ибо телом нетленным будет тело земное, без влаги и дебелости, преобразившееся неизреченным образом из тела душевного в тело духовное, так, что оставаясь материальным, оно будет вместе с тем и небесным, но богоподобной тонкости».

В русле исихастской практики богообщения не кажутся чем-то инородным церковности иконы, т.с. посягательством мира на ее канон, стремления к выявлению эмоционально-душевной сферы человека, более детальное изображение ландшафтно-архитектурных элементов, свойственные иконописи XIV – XVI вв.

Первое оправдывается словами св. Григория Паламы, который в споре с Варлаамом, доказывавшем необходимость отмирания страстной части души в духовном опыте, пояснял: «Учение, полученное нами… говорит, что бесстрастие состоит не в умерщвлении страстной части, а в ее переводе от зла к добру… У бесстрастных людей страстная часть души постоянно живет и действует ко благу и они ее не умерщвляют». Т.о. передача эмоциональных движений, например, человека, в иконе говорит не о многообразии его душевной жизни, т.с. «человечности» со всеми присущими ей порывами души, а о том, что это многообразие переведено в правильную перспективу, обращено к Богу.

Что же касается детализации доличного письма (в разумных пределах), то она была принята иконописью отнюдь не по причине эстетического интереса к окружающему миру как самоценной области или хотя бы даже как ступени богопознания (Варлаам, например, считал, что, не познав устройства вселенной, нельзя познать Бога). Ее оправдал взгляд, видящий в окружающем то, что призвано вместе с человеком и через человека вступить в вечную радость единения с Богом.

Делая общий вывод, надо сказать:

1. Именно исисхастский опыт обожения определил тот иконописный канон, в следовании которому икона обрела максимальную полноту церковности, догматическую глубину и исповеднический характер.

2. С победой исихазма в искусстве Церкви прекратилось развитие тех тенденций, которые так или иначе ущербляли учение Церкви. Только благодаря исихазму «последние византийцы, в отличие от итальянцев, дали место естественности, не вырабатывая при этом натурализма; они использовали глубину, но не заключали ее в законы перспективы; исследовали человеческое, но не изолировали его от божественного». Живительная связь искусства с откровением не была нарушена.

Приложение